"Коды несвободы". Виктор Вахштайн о героях и жертвах

Три года назад началось российское вторжение в Украину. Три года украинский народ бьется с агрессором за свою независимость. Все эти годы продолжаются политические репрессии в России, изгнание из страны несогласных с политикой Кремля. И все эти три года путинская пропаганда называет вторжение "специальной военной операцией", в которой Россия "героически бьется с нацизмом", а преследование инакомыслящих внутри страны "борьбой с пятой колонной и нацпредателями".

Как работает пропаганда и всегда ли она определяет состояние общественного сознания, как складываются нарративы про героев и жертв, как, в конечном счете, формируется общественная память о поворотных событиях истории рассказывает исследователь, социолог Виктор Вахштайн.

Виктор Вахштайн родился в 1981 году в Пензе, окончив факультет психологии Пензенского государственного педагогического университета, в 2002 году переехал в Москву и получил степень магистра социологического факультета Московской высшей школы социальных и экономических наук (МВШСЭН, или "Шанинка"), получил диплом в Манчестерском университете и затем окончил аспирантуру и защитил диссертацию в Высшей школе экономики, став кандидатом социологических наук. Преподавал в "Шанинке" и ВШЭ, работал деканом факультета социальных наук в "Шанинке" и деканом философско-социологического факультета РАНХИГС. Покинул Россию еще до начала войны с Украиной, когда российское государство начало репрессии против сотрудников МВШСЭН. Сейчас работает в Тель-Авивском университете в Израиле. В апреле 2022 года Минюст РФ внес Вахштайна в список иностранных агентов.

Виктор Вахштайн, 2010 год

"Жертва не перестает быть жертвой из-за того, что обороняется"

– Как вам кажется, удалось российским властям за эти три года все-таки героизировать вторжение для российской аудитории и утвердить в общественном сознании культ "героев СВО"?

Для начала скажу, что рождение Героя всегда требует нескольких условий.

Во-первых, множество людей должны присоединиться к рассказчикам. Чтобы слова, поступки, события из жизни одного конкретного человека начали вызывать у них как минимум интерес, а как максимум – восторг и благоговение. Во-вторых, сами эти рассказы должны связаться в одну большую мировоззренческую историю (такие истории исследователи называют нарративами). В-третьих, эта история должна пройти испытание в столкновении с другими, конкурирующими историями. В-четвертых, если испытание пройдено, она должна оформиться в правильный возвышенный жанр: миф, эпос, сказание, легенду. Иначе наш герой рискует остаться персонажем комичным, смешным и приземленным. И, наконец, в-пятых – если герой еще жив – он своими поступками не должен ломать формирующегося нарратива. Рассказчики, конечно, помогут и каждое его действие постараются переложить на эпический лад. Но лишь до определенного предела – есть слова и поступки, которые героизировать сложно.

Вот когда все эти пять условий выполнены и все стадии нарративного процесса пройдены, персонаж становится Героем с большой буквы.

– Материл у российской пропаганды не очень агрессивное вторжение в соседнюю страну. Получается у них слепить образ героя из такого теста?

– Я сейчас позволю себе одну догадку. Когда я описал пять условий "рождения Героя", вы сразу вспомнили о наших Героях – тех фигурах, которые либо прошли процесс героизации в последние годы, либо проходят его прямо сейчас. Алексей Навальный. Женя Беркович. Потом вы окинули мысленным взором пространство на противоположной стороне баррикад и героев не нашли. Потому что российская пропаганда неспособна к нагнетанию возвышенного пафоса. Появление "улицы военкора Владлена Татарского" вызывает скепсис даже у тех рассказчиков, которые считают Навального – злодеем, а Дарью Дугину – безвинной жертвой.

Но это не значит, что "там" не происходят аналогичные процессы. Что нет попыток героизации. Просто через баррикаду плохо слышно. И все "их" нарративы "нас" не трогают, а все "их" Герои для "нас" – либо Злодеи, либо статисты, марионетки, неигровые персонажи.

Однако пройдет несколько лет, и страну захлестнет нарратив о каком-нибудь "герое обороны Курска", который не хотел идти в армию, не испытывал никакой симпатии к Путину, но уклоняться от призыва посчитал ниже своего достоинства. У которого отца арестовали на антивоенном митинге, а мать лишилась работы из-за попыток разобраться в обстоятельствах гибели его старшего брата. Который, презирая офицеров за некомпетентность, в решительный момент принял командование на себя. И ценой своей жизни выиграл время для спасения жизней других. Не из патриотизма или возвышенных идеалов, а "потому что не мог поступить иначе". И сквозь эту историю проступит хорошо узнаваемый нарратив. Государство всегда предаст. У политиков свои интересы, им плевать на людей. Американцы и Путин разбираются друг с другом, а простые люди страдают и гибнут. И пока остаются такие вот "повседневные герои", планета продолжает вращаться.

Вас сейчас передернуло. Потому что нарратив о "наших мальчиках" вам отвратителен. Но это очень сильный нарратив. Сильный – не в смысле хороший, правдивый и честный, а в смысле – работающий, мобилизующий. Он вберет в себя все метафорические ряды и отсылки – от фольклора "афганцев" до песни ДДТ: "а от страны тебе – пластмассовый веник". И всех, кого сегодня безуспешно пытается героизировать пропаганда, тех, кого по телевизору называют "героями СВО", а вы – "солдатами оккупационной армии", этот нарратив представит "жертвами геополитической катастрофы". Часть же из них –"героями, оставшимися людьми в бесчеловечных обстоятельствах".

– То есть подлинная героизация может возникнуть в обществе только спустя время после описываемых событий?

– Подлинная героизация нуждается в преданном сообществе рассказчиков и согласии других сообществ признать их Героя своим героем. Но широкий общественный консенсус возникнет (или не возникнет) позже. В ситуации жесткой поляризации одна и та же фигура для части сообществ – безусловный Герой, для другой части – Предатель, а для третьей – просто человек. Но судьбу этой фигуры будет решать уже следующее поколение.

Возьмем для примера вот этот образ "повседневного героя". Во-первых, это кто-то, не сильно отличающийся от остальных, не наделенный никакими выдающимися качествами. В нем любому легко увидеть себя. Во-вторых, в нарративе о "повседневном герое" обычно нет выраженных Злодеев и безусловных Врагов. Зло, конечно, есть (иначе он не был бы Героем), но оно не персонализировано – что-то вроде неумолимой стихии или безличной судьбы. В американской политике таких повседневных героев называют "скатниками".

В январе 1982 года самолет "Эйр Флорида" при взлете рухнул в реку Потомак. Выжившие оказались в ледяной воде. Проезжавший мимо скромный молодой госслужащий Ленни Скатник бросился в реку и вытащил на берег раненную пассажирку Присциллу Тирадо. Уже через две недели президент Рейган пригласил его в Конгресс, чтобы рассказать о его подвиге. Зал взорвался стоячими аплодисментами. Героизация быстро набрала обороты. Наблюдавший за этим процессом Сергей Довлатов с недоумением констатировал: "Газеты, журналы, радио и телевидение поют ему дифирамбы. Миссис Буш уступает ему свое кресло возле Первой леди. Говорят, скоро будет фильм на эту тему. А потом и мюзикл... Из-за чего столько шума? Половина мужского населения Одессы числит за собой такие же деяния". Довлатов, к тому моменту всего пару лет живший в США, не "считал" этот нарратив о "маленьком человеке и его испытании в противостоянии со стихией". Но это был ключевой рейгановский нарратив на последнем витке Холодной Войны.

– В Украине, на которую напали, объединяющими всех словами уже давно стали: "Героям слава!" . Там-то для людей нет вопроса, кто истинные герои. Те, кто защищают страну от нападения.

– Безусловно. Герои есть везде, где есть "героизация снизу". От "Небесной сотни" до пограничника с острова Змеиный, пославшего русский военный корабль по известному курсу. Страна, на которую напали, всегда находится в куда более "культурно мобилизованном" состоянии, чем страна напавшая. "Рождение героев" – часть этого процесса.

Роман Грибов, украинский военнослужащий, автор известной фразы "Русский военный корабль, иди нах*й", при получении награды

– Не так давно российский политик Лев Шлосберг сказал, что "Украина – не жертва". И это его высказывание вызвало очень резкую реакцию многих. Почему, на ваш взгляд?

– Потому что нужно каждый раз – занудно и скрупулезно – прояснять смысл слов. Лев смешал жертву в значении "жертва преступления", "жертва агрессии" и Жертву как фигуру трагического нарратива.

От того, что вы успешно дали сдачи преступнику, напавшему на вас с ножом в темном переулке, вы не перестали быть жертвой агрессии. Жертва не перестает быть жертвой из-за того, что обороняется. Но в словах Льва прозвучала угроза трагическому нарративу. Тому, в котором главные персонажи – не политики и генералы, а тысячи мирных граждан. Расстрелянные со связанными за спиной руками. Убитые осколками ракет при попытке вывезти родителей из-под обстрела. Закрывшие своими телами детей.

В фразе "Украина – не жертва" люди услышали: "Они – не жертвы, потому что их страна успешно обороняется". И вот это вызвало моральный шок. Как если бы кто-то сказал: "Погибшие в печах Освенцима – не жертвы, потому что Варшавское гетто сопротивлялось дольше чем вся Польша".

"Трагедия не дает надежды. В ней нет хэппи энда"

– Как, вообще, связаны понятия Герой и Жертва? Есть ощущение, что иной раз это одна и та же фигура. Почему не всегда можно различить героев и жертв?

– Это очень разные фигуры. Потому что принадлежат разным жанрам. Герой – персонаж эпоса (хотя и не только его). Жертва – персонаж трагедии. Одни и те же люди, события, действия могут быть описаны в эпической или трагической перспективе. В зависимости от этого будет меняться ваше восприятие.

Эпос – повествование о героической борьбе добра со злом. О самопожертвовании. О мученичестве. О неизбежной победе сил света над силами тьмы. Пусть и чудовищной ценой. Герой эпоса идет на смерть ради общей цели и становится Героем в памяти потомков. Нарративы о Второй мировой войне в России – яркий пример эпического повествования. Разоблачение культа личности Сталина на ХХ съезде (где он из Героя стремительно превратился в Злодея) не изменило самого жанра – просто теперь это эпический нарратив о подвиге "советского народа". Тех самых обычных повседневных героев.

В Штатах до 60-х годов в жанре эпоса описывали Холокост. Эпические нарративы – суть нарративы прогресса. В них нет "жертв", есть только "мученики". Мученики – это воины добра, оказавшиеся в руках воплощенного зла. Пройдя через страдания, но не поддавшись искушению, они восходят на эшафот с проклятьями в адрес своих мучителей. И проклятья сбываются. Мучителей ждет справедливая кара. После чего добро воздает должное своим павшим воинам. Мученики становятся героями. Так устроен эпос: для него каждый погибший в Освенциме – это немного Жанна Д’Арк и чуть-чуть Зоя Космодемьянская.

По свидетельству историка Питера Новика, когда лидерам еврейских общин США в конце 1940-х предложили построить в Нью-Йорке музей Холокоста, они единодушно отказались, чтобы "не создавать образ евреев как беспомощных жертв". В этом эпическом нарративе подлинным героем был Мордехай Анилевич – лидер восстания в Варшавском гетто.

Напротив, трагедия – это не про подвиги, мщение, искупление, спасение и прекрасный новый мир, которому могилы мучеников станут фундаментом. Это про Жертв и Палачей. Про сострадание, а не про гордость. Про Анну Франк, а не про Анилевича. Когда в 1979 году в Вашингтоне открылся музей Холокоста, в нем практически не нашлось места для рассказа о еврейском сопротивлении, восстании в Варшавском гетто или лагере Собибор. Потому что к тому моменту эпос уже уступил место трагедии.

Музей Холокоста в Вашингтоне

Аналогичным образом: жертвы сталинского террора – именно Жертвы в трагическом нарративе.

Трагедия не дает надежды. В ней нет хэппи энда. В ней есть пафос, но не героический. Она заставляет вас задумываться о зле как о "зле внутри нас". И в итоге подталкивает рассказчика к мысли о симметрии между Палачами и Жертвами. Палачи тоже оказываются Жертвами (истории, судьбы, политической машины, частью которой они стали, возможно, не по своей воле). А жертвы Дракона, избавившись от его тирании, счастливы занять его место. Милан Кундера описал типичного персонажа трагедии как "одновременно праведника и преступника".

У трагического нарратива есть и еще одна – крайне опасная на мой взгляд – особенность. Если Палачи – тоже Жертвы, а Жертвы при других обстоятельствах сами могут стать Палачами, то разница между ними – лишь в том, кто на данный момент сильнее.

Жанр трагедии, в сущности, аморален. Именно из трагического нарратива о Холокосте выросло популярное в левой академической среде утверждение о преемственности между Третьим Рейхом и современным Израилем: "жертвы вооружились и стали палачами".

– Алексей Навальный – герой гражданского общества. И он же – жертва путинского беспредела.

– Когда Алексея убили, сотни тысяч людей почувствовали боль, ярость и ощущение чудовищной утраты. "Как будто мир погрузился во тьму, из него исчез источник главный света" – писали они. И год спустя мы рассказываем о нем преимущественно в жанре эпоса. Он бросил вызов всесильному монстру. Чудом избежал смерти. Не испугался. Вернулся в Россию. С достоинством взошел на эшафот. И отдал свою жизнь ради будущего, во имя победы добра над злом. Это кристально чистая история героизма и мученичества. Даже самые циничные и ироничные наблюдатели, питающие отвращение к любым проявлениям возвышенного пафоса, не могут сдержать слез. Но это не трагедия в смысле "рассказа о миллионах безвинных жертв". Тот, кто "приносит свою жизнь в жертву общей цели" – Герой, не Жертва.

А теперь представьте, что биографию Алексея писал бы Милан Кундера. В жанре греческой трагедии, где "сходятся два антагониста, каждый неразрывно связан с истиной неполной и относительной, но, если рассматривать ее саму по себе, абсолютно обоснованной. Каждый готов пожертвовать своей жизнью ради нее, но может заставить ее торжествовать лишь ценой окончательного истребления противника". Или еще хуже. Если бы биограф попытался представить противостояние Навального и Путина так, чтобы "освободить великие человеческие конфликты от их наивного толкования как борьбы добра и зла, увидеть фатальную относительность человеческих истин, почувствовать необходимость воздать должное противнику…". Сама мысль об этом сейчас кажется оскорбительной.

Алексей Навальный

– А если бы его биографию писали вы?

– Мне лично не близок ни один из двух этих жанров. Мой рассказ про Навального был бы совсем другим. Примерно таким: "Последний раз я видел Алексея лет двадцать назад. Из всех соседей по офису “Яблока” на Пятницкой он вызывал меньше всего симпатии. Шумный. Неуклюжий. Грубоватый. Прямолинейный. Каждый раз, когда он заходил в кабинет нашего аналитического центра, я чувствовал себя хозяином посудной лавки, которую с неожиданным визитом посетил слон – Навальный умудрялся скинуть половину распечаток со столов, просто открыв дверь. Общались редко. Сложно общаться с человеком, который перебивает тебя на полуслове вопросом “Это все понятно! А делать-то что?!”. За глаза называл его “деревянным солдатом Урфина Джюса”. В 2004-м я уже ушел с головой в науку и почти не следил за политической карьерой Алексея. Его громкие выступления и их не менее громкая критика мне были абсолютно чужды. Тезис о борьбе добра с нейтралитетом – тем более.

А потом кончились десятые. И мир поделился на людей поступков и людей слов. Его поступки внушали восхищение даже тем, кто оставался равнодушен к его словам.

Второе открытие случилось позже, благодаря его текстам из колонии. Человек, которого я запомнил в образе гашековского фельдфебеля, вдруг оказался необычайно тонким, глубоким и ироничным автором.

Надеюсь, его тюремная тетрадь будет опубликована. Потому что если это не литература, то я просто не знаю, что такое литература".

– А это какой жанр?

– Это так называемый "низкий миметический жанр". Проза повседневности. Тот же жанр, в котором писал сам Алексей из колонии.

Вызывает меня начальство нашего лагеря. И говорит:

– Ваше, осужденный Навальный, исправление невозможно без привлечения к трудовой деятельности. Вы у нас девять месяцев сидите, пора уже и поработать.

Записался в швейный цех. Поближе к “людской массе”.

– Значит, швея, – сказало начальство.

Вот, думаю, что за люди такие? Обязательно надо сказать “швея” в женском роде, чтоб поддеть. Слова “швей” вроде бы нет, но название этой профессии в мужском роде точно должно быть. А потом смотрю в заявлении на обучение: “швея”. И на всех стендах “швея”. И во всех документах. Так и называется эта профессия – “швея”. Другого названия нет. И сказал я сам себе: “А не ты ли, Алексей, посмеивался над феминистками, которые не хотят быть блогером и автором в мужском роде. А хотят блогерками и авторками?”

(цитата из книги Алексея Навального "Патриот")

Вообще классификацию жанров социологи Джефри Александер и Филипп Смит украли у литературоведа Норторпа Фрая. Тот выделил пять жанровых ступеней.

1. Если герой превосходит людей не по степени, а по качеству (буквально представляет собой существо иной природы) и действует в мире сверхъестественном, недоступном простому разумению, – это миф.

2. Если герой превосходит нас по степени (обладает человеческими качествами, но куда более сильно развитыми) и живет в чудесном мире "кремлевской медицины", "тайного оружия", "всемирного заговора", "божественных откровений" – это сказание.

3. Если герой превосходит нас по степени, но при этом "его поступки все же подлежат критике общества и подчиняются законам природы", то такой герой называется вождем, а жанр – эпосом. Трагедия находится на этом же уровне.

4. Если герой нас ничем не превосходит и живет в обычном знакомом нам мире, то мы – во власти "низкого миметического жанра" реалистической литературы.

5. Наконец, если герой уступает нам в уме, сообразительности, силе и добродетели, настолько что мы как бы свысока наблюдаем зрелище его абсурдного существования – это ирония.

Обложка книги Яхьи Синвара "Шип и гвоздика"

Например, когда вы рассказываете историю о двух Сверхзлодеях по обе стороны Атлантики, которые готовят миру Апокалипсис – вы создаете миф. Напротив, фигура "комичного деда в бункере" – это иронический спуск по лестнице жанров.Издательство Конноли недавно выпустило книгу Яхьи Синвара – организатора геноцидальной атаки 7 октября – под названием "Шип и гвоздика". Редактор в предисловии описывает убийства и изнасилования, совершенные в тот день, как "героическую операцию". А само предисловие – явная попытка подняться от эпоса к сказанию.

Филипп Смит в своей книжке проанализировал публичную риторику накануне вступления разных стран в войну – от Суэца до Афганистана. И везде обнаружил одну и ту же динамику: возгонку жанров, нагнетание пафоса, подъем градуса до уровня сказания и мифа. Вверх по лестнице, ведущей вниз.

"Я угадаю эту мелодию с трех нот"

– Нет такого, что один из способов повествования о конкретном событии в конце концов становится доминирующим везде?

– Есть. Но это долгая борьба за доминирование. Которая по-настоящему никогда не заканчивается. Каждое следующее поколение будет переписывать устоявшиеся истории в свете новых нарративов. И сегодняшние герои сказаний завтра могут оказаться персонажами комичными и смешными.

Мой любимый пример – Византийский император Константин Копроним, который был талантливым полководцем и непримиримым иконоборцем. Современники ценили его за военные победы. Но в историю он вошел благодаря злоязыкому монаху Феофану. Тот записал, что при обряде крещения было явлено дурное знамение – маленький базилевс, якобы, нагадил в купель. И сегодня императора Константина Пятого мы помним исключительно как Константина Копронима (то есть как "Костю Говноимённого").

Социальные сети ежесекундно производят тонны комментариев о публичных людях: этот – слился, этот – переобулся, этот – орел, а этот – крыса. Не хватает только хэштэга "Я/МыФеофан".

– Складывается ощущение, что, переключая внимание на нарративы, мы упускаем из виду сами события, действия, людей…

– Это очень частая критика в адрес исследователей публичной речи. Мысль о том, что наш опыт, наши чувства, наши убеждения, наши знания о мире – все это структурировано, упорядочено, организовано теми историями, которые мы рассказываем и в которые верим… Эта мысль раздражает. Возникает ощущение потери почвы под ногами. Как если бы я вам сказал: "Не важно, что было на самом деле – важно, что про это будут рассказывать!". Но ведь это совершенно не так и говорю я прямо противоположное.

Представьте, что Навальный не вернулся бы в Россию. Или что Яшин бы вдруг раскаялся "в антиправительственной деятельности" и попросил впустить его обратно. Никакой нарратив бы не выдержал. Истории – это не то, что подменяет собой события. Это то, что делает их еще более реальными по их последствиям.

А заодно заставляет каждого рассказчика задуматься – как устроены мои собственные нарративы? В чем мой долг памяти? Какую историю я расскажу детям? Как мое повествование повлияет на восприятие моих героев другими людьми?

– Какая история лично для вас сегодня самая важная?

– В данный момент? История о "кодах несвободы". Попробую объяснить.

Бабушка рассказывала, что мой прадед отказался эвакуироваться из Черновиц, даже зная о скором приходе нацистов. У прадеда был музыкальный слух. На итальянском фронте Первой мировой его ценили именно за него. В какофонии артиллерийских обстрелов капрал Крамер безошибочно определял – куда упадут снаряды. Это не раз спасало жизнь ему и его сослуживцам. Но к 1930-м годам тональность угрозы изменилась. Он перестал ее слышать. А потому остался глух к просьбам детей. "Я – капрал австро-венгерской армии, прошел с немцами всю войну. Я их знаю". В итоге, вместе с женой оказался в Транснистрии (губернаторство, которое румынский власти в 1941 году сформировали на оккупированных украинских и молдавских терриориях. Сюда были депортированы румынские евреи. Всего в зоне Транснистрии было уничтожено более 200000 евреев - СР) Он вернулся. Она нет.

Позднее я услышал похожую историю от своего учителя, Теодора Шанина. Его дед, виленский коммерсант Яшуньский, лишь отмахнулся от предупреждений: "Я что, с немцами не договорюсь?". Не договорился.

Теодор Шанин

К моменту моего рождения мелодия страха периодически звучала в кухонных разговорах. У несвободы свои музыкальные коды. На слове "КГБ" интонация неизменно понижалась. С шести лет я точно знал, что можно, а что нельзя говорить по телефону. Каких тем не стоит касаться в разговорах с друзьями на переменах. И почему выражение "серая стандартная контора, владеющая ниточками страха" – это не совсем про школу. Хотя и про нее тоже.

– Нельзя было оставаться свободными в несвободной стране?

Чтобы оставаться свободными людьми в несвободной стране требовалось, прежде всего, оставаться на свободе.

Затем реальность стремительно изменилась. Эзопова музыка повседневной тревоги осталась в языке старшего поколения и вызывала у нас, дебилов, лишь гомерический хохот. Помню, как пришел году в 98-м в университет сдавать экзамен по какому-то второстепенному предмету. Протянул экзаменатору Якову Моисеевичу свою зачетку, обклеенную стикерами с шестиконечными звездами, менорами и гербом ЦАХАЛа. Яков Моисеевич схватился за сердце. Попытался один из стикеров содрать. Вытер со лба испарину и прошептал (именно прошептал):

"Вы – непуганые идиоты! Вам же еще жить в этой стране…"

Я прыснул. И долго потом в лицах пересказывал друзьям эту сцену. Ведь той страны, в которой жил Яков Моисеевич – с ее антисемитизмом, репрессиями, осведомителями, обысками и постоянной оглядкой на возможные последствия каждого сказанного слова – уже давно не существовало.

Но - "Ты еще мал и не подозреваешь, как подозреваемых снимают сотни скрытых камер". Тексты Оксимирона и Нойза настолько попадают в людей моего возраста и круга общения именно из-за эффекта узнавания тех самых "кодов несвободы". Усвоенных в детстве, забытых в юности и вновь вернувшихся к середине жизни. Я угадаю эту мелодию с трех нот.

– Ну вот, похоже, российское общество тоже угадало эту мелодию и замолчало.

Пример того, как работают коды – понятие "смонга". В декабря 2004 года дно Индийского океана разломилось, тектонические плиты пришли в движение и волны высотой в 15 метров обрушились на индонезийские острова. Погибло около 300 тысяч человек. Из них – 170 000 на Суматре.

Между эпицентром землетрясения и Суматрой был еще один крохотный остров – Симёлуэ. Его накрыло первым, в 8.12 утра. Однако из 78 000 жителей Симёлуэ погибло всего семеро. За считанные минуты – когда вода стремительно отошла от берега – жители прибрежных деревень с воплями "Смонг!" устремились на гору в центре острова.

"Смонг" – это не просто слово, обозначающее "цунами". Это огромный пласт культуры, который включает в себя буай-буай (колыбельные), нафи-нафи (нравоучительные притчи), детские сказки и лирические поэмы. Каждый текст в этом корпусе содержит прямое указание, как себя следует вести в подобной ситуации.

Смонг начал формироваться в начале ХХ века, после цунами 1907 года. Тогда погибло более 70% населения Симёлуэ. Рифмованные строчки с рождения вбивались в головы, передавались из поколения в поколение и оставались "мертвым фольклором" (над которым, я уверен, периодически стебались многие прогрессивные индонезийцы). Пока не пришло время запустить программу спонтанной коллективной эвакуации.

Смонг широко распространен на всех индонезийских островах. Именно как часть культурного наследия. Как метафора. Как текст. Как преданье старины глубокой и предмет академического интереса. Но на изолированном и бедном Симёлуэ все эти нравоучительные притчи не утратили своего буквального назначения – сигнала тревоги.

Можно сколько угодно стебаться над "советским смонгом". Но когда в шесть утра раздастся звонок в дверь, вы будете ему благодарны, уверен Вахштайн.